Если обобщить все сказанное о ранних дневниках Добролюбова в функциональном отношении, то представится следующая картина. Разрозненные записи 1850–1855 гг. содержат практически все жанровые элементы, свойственные дневникам периода индивидуации. Но на этом этапе дневник ведется бессистемно. Добролюбов переживает не только период становления характера, но и поисков жанровой формы. Попытки автора придать записям разноплановую функциональную направленность приводят к разбросу материала по разным тетрадям. И в итоге мы видим отсутствие единства в восприятии мира. Это и есть поиск целостного мировоззрения, свойственный данному психологическому возрасту. Отсутствие идейного и методологического единства, стилистическая неупорядоченность придают раннему дневнику характер экспериментаторства, выработки индивидуальной манеры письма.

С точки зрения пространственно-временной организации событий юношеские дневники обыкновенно тяготеют к психологической форме хронотопа. Наблюдения над собственным характером, выработка мировоззрения, разбор прочитанного, планы и мечты оставляют очень мало места для описания событий внешнего мира. Но если даже таковые и попадают на страницы дневника, они подлежат строгому отбору и включаются в сферу сознания автора, т. е. подчиняются законам психологического времени-пространства. Нередко датировка событий носит условный характер: они не прикрепляются к определенному месту и по времени могут растягиваться неопределенно долго.

В ранних дневниках Добролюбова время соотносится со стадиями внутреннего роста, а поскольку они зависят от психологического возраста автора, то и оно приобретает соответствующий оттенок. Вместе с тем параллельно психологическим заметкам будущий критик делает записи, указывающие на конкретное время событий. Они образуют самостоятельные тетради, т. е. отделяются от первых не только содержанием, но и особенностью проживания временных интервалов. Эта группа записей свидетельствует о том, что в дневнике появляется новая тенденция, связанная с расширением сознания автора. Она означает выход за пределы субъективно переживаемого времени в предметный, а затем и в большой, социально-исторический мир.

Элементы нового пространственно-временного мышления накапливаются постепенно. По ним можно проследить, как расширяется горизонт сознания юного литератора: «Памятный листок 1853 года. 22 июня. Написал стихотворение. 20 стихов. – 4 июля. Писал «Провинциальная холера». Рассказ»; «4 августа. Письмо домой»; «Встреча Христова праздника. 1853 год»; «Заметки и размышления по поводу лекций Степана Исидоровича Лебедева. (1857 г.)»; «Закулисные тайны русской литературной жизни (1855 г.)».

Переход к форме локального хронотопа совпал с крупными общественно-политическими событиями второй половины 1850-х годов, которые резко изменили представления человека о своем месте в мире и как бы ускорили ход времени. И в дневнике Добролюбова все чаще встречаются записи, отражающие факты, свидетелем или участником которых автор не был, но которые имели место незадолго до этого. Синхронизация отдаленных событий с моментом их занесения в дневник становится влиятельной тенденцией как у Добролюбова, так и у ряда современных ему летописцев: «Недавно в Александринском театре было представление «Дмитрия Донского». Когда актер сказал: «Лучше смерть, чем позорный мир», все зрители встали с мест, и произошло волнение весьма значительное» (с. 485); «<…> на днях мужики и купцы, собравшись и напившись в одном трактире на Васильевском острове, тоже прониклись патриотическим воодушевлением <…>» (с. 485).

Поскольку записи сохранившихся тетрадей дневника по своему содержанию не вышли за функциональные границы периода психологического самоосуществления, в них до конца сохраняются все три формы хронотопа. Лишь в самых последних записях намечается перелом в этом отношении, и то в виде декларации. Грядущие изменения констатируются, но текстуально еще не реализуются: «Голос крови становится чуть слышен; его заглушают другие, более высокие и общие интересы» (с. 559).

Таким образом, линия развития хронотопа дневника Добролюбова представляется не прямой, а извилистой и ломаной. Она в точности соответствует стилевым, функциональным, типологическим и жанровым тенденциям летописи критика.

Структура человеческого образа в дневнике также трансформируется под воздействием общественных перемен и жизненного опыта критика.

Немногочисленным образам ранних дневников присущи конструктивность и целостность. Так, воссоздавая образ епископа Иеремии, юный семинарист передает не только свое субъективное впечатление, но и рассматривает его как человеческий характер и тип. В портрете священника умещаются детализация облика (осанка, походка, меняющееся выражение глаз), характерность действий и психологические свойства. Образ отличается завершенностью и отвечает намерению автора «вывести» из него «общий итог» (с. 414, 416, 419).

Обращает внимание то обстоятельство, что 15-летний летописец описывает заинтересовавшую его личность не с ходу, а посвящает этому особую рубрику («Заметки <…>»). Он словно упражняется в лепке литературного образа на знакомом и близком ему материале. Поэтому этот первый образ дневника отличается обстоятельностью и претендует на глубину проникновения в человеческий характер.

Другая тенденция заключается в десакрализации образа, в разрушении литературных штампов, довлевших над сознанием будущего критика. При столкновении с действительностью Добролюбов замечает несоответствие между реальным обликом человека и тем обобщенным образом, типом, который известен ему из художественной литературы и который он соотносил с первым.

В одной из записей раннего дневника «литературность» еще является конструктивным приемом в создании образа знакомого человека: «К.П. Захарьева. Странная женщина!.. Нежна до приторности, чувствительна до обидчивости, деликатна до сентиментальности. Слова в простоте не скажет, все с ужимкой <…> Часто она пишет письма к папаше такие же, как и она сама; так и веет от нее Катериной Петровной, как от аптеки лекарством» (с. 424). И в то же самое время намечает новый подход к трактовке образов. Он строится по контрасту с известными из литературы типами: «У Никольских видел я, между прочим, мадам, приставленную к детям <…> Это что-то новое для меня. По романам я представлял гувернантку именно таким существом, как ее описывают, но эта совершенно другое дело. Она жеманится. Важничает, жалуется на угар, сердится, говорит: «Я не могу», «я не хочу»; а все ей смотрят в глаза, все за ней ухаживают, все ей кланяются. Мне кажется, что она весь дом скоро заберет в свои руки, если уж не забрала» (с. 423).

Аналогичное изменение наблюдается и в образе автора. Добролюбов стремится преодолеть в себе стремление разочарованного и не понятого обществом скептика. Эту тягу он связывает с возрастной психологией и выводит из нее борьбу сознательных и бессознательных тенденций в своей душе: «Я имею горестное утешение в том, что понимаю себя с моим еще не установившимся характером, с моими шаткими убеждениями, с моей апатической ленью, даже с моей страстью корчить из себя «рыцаря печального образа» Печорина или по малой мере «Тамарина». Знаю, что тут много поддельного, что это просто кровь кипит и сил избыток, что со временем все это пройдет, и я сам буду смеяться над самим собой. Но все это пройдет не скоро, а до тех пор ничего мне не помешает бороться, страдать и внутренне представлять себя героем нашего времени или по крайней мере романа» (с. 437).

Со второй половины 1850-х годов в структуре человеческого образа происходят существенные изменения. Они вызваны общей эволюцией мировоззрения критика, выработкой приемов портретирования, но еще в большей степени – социальными переменами, сменой нравственно-эстетической и аксиологической парадигмы в общественном сознании.

Во-первых, в дневнике Добролюбова рядом с конструктивными образами появляются репродуктивные, т. е. созданные не рукой автора, а воспроизведенные со слов других людей. В основном данный прием используется при характеристике чиновников прошлого царствования. Их личности быстро обрастали анекдотами, сплетнями. Толки и пересуды создавали устойчивое отрицательное мнение о таких лицах, и Добролюбов нередко переносил в дневник неотобранный материал: «Носится слух, что меняют Мусина-Пушкина <…> Мусин-Пушкин никак не хотел пропустить вторую часть «Мертвых душ» (с. 486) (и далее следует список служебных прегрешений николаевского сановника); «На днях пришло известие, что И.И. Давыдов получил чин тайного советника. Странно, что его никто не любит, все говорят о нем худо» (с. 491) (И снова набор негативных характеристик); «Человек этот <директор пермской гимназии И.Ф. Грацианский> <…> очень недалек, но много о себе думает и распространяет ужас между учениками одним своим появлением» (с. 496). Встречаются и положительные характеристики, составленные на материале косвенных свидетельств и дополненные личными умозаключениями автора.